Леонид Зернов. Брайтон-Бич опера

31-321 (2002)

Купание красного "Мерседеса"

Михаил Петрович всегда утверждал, что в автомобиле самое главное - это цвет. В Москве, где он был моим соседом по лестничной площадке, у него была старенькая “копейка” - как он говорил, “серая в яблоках”. Называл он ее Росинантом, мыл каждый день, на запчасти тратил чуть ли не ползарплаты - так что жена даже грозилась уйти от него. Правда, я предполагал, что ей не денег жалко было, а ревновала она Петровича. Вроде бы не всерьез, конечно, и хотя в каждой шутке определенная доля юмора, как известно, всегда присутствует, в данном случае доля эта была прямо-таки микроскопической. А, может, и вовсе ее не было.[!]
- И чего она ко мне цепляется, - жаловался Петрович. - Понимаю, если бы я завел себе кого, а то ведь машина это. Неужели не понятно?
Голос его доносился из-под Росинанта - Петрович в очередной раз что-то там чинил, а я стоял около него и думал, что мир взрослых - это полная загадка, разгадывать которую не только сложно, но и откровенно не интересно.
Вообще надо сказать, что Петрович и Алла являли собой довольно-таки странную пару, хотя я это только потом осознал. В детстве многие, даже самые странные вещи воспринимаются как совершенно естественные, и меня мало смущало, что Алла была старше Петровича на добрых пятнадцать лет, но выглядела при этом так, как будто он приходился ей отцом. Это, конечно, соседи так говорили, а мне, в мои тогдашние двенадцать, они оба казались глубокими стариками, хотя по теперешним подсчетам, Петровичу никак не могло быть больше сорока. На Дон-Кихота он, кстати, был совершенно не похож. Скорее, наоборот, напоминал его небезызвестного оруженосца - по крайней мере внешне. По характеру же в нем от жизнерадостного Санчо Пансы вовсе ничего не было. Кажется, я вообще ни разу не слышал, чтобы Петрович смеялся. Наверное, даже законченный с красным дипломом столичный ВУЗ и долгие годы жизни в Москве не смогли одолеть его то ли заложенной в деревенском детстве, то ли врожденной “тихости”. Бывают на свете еще такие люди, главная мечта которых - стать незаметными.
В то лето я как раз читал Сервантеса, желто-красный пятитомник которого стоял у родителей в книжном шкафу, и его считающийся великим роман казался мне невероятно скучным. Я никак не мог понять, что находят в этой почти тысячестраничной тягомотине взрослые, и в конце концов бросил книгу, так и не дочитав ее до конца. Запомнил только, что Дон-Кихот был долговязым, добрым и наивным чудаком-мечтателем, а Санчо Панса - приземленным реалистом. Запомнил еще про ветряные мельницы, с которыми сражался главный герой, а, может, это мне сейчас только кажется, что запомнил - на самом деле наверняка уже гораздо позже слышал об этом отовсюду. По-моему, я до этого места в романе и не дошел тогда вовсе.
Петрович с ветряными мельницами в жизни никогда не сражался. Был он скромным инженером, работал прилежно, но без блеска, и начальство ценило его скорее за исполнительность, чем за какие-то особенные таланты. Алла же, наоборот, сделала неплохую карьеру в каком-то экономическом институте, защитила кандидатскую диссертацию, а когда ей, как она объяснила моим родителям, из-за пятого пункта провалили докторскую, решила уехать.
- Вот знаешь, какая штука эти ветряные мельницы, - говорил мне Петрович в то лето. - Они только кажутся безобидными, а на самом деле, если приглядеться к ним повнимательнее, то это настоящие монстры. Так закрутить-завертеть могут - потом ни в жизнь не разберешься что к чему…
Я терпеливо ждал, пока Петрович выберется из-под машины, и смотрел на огромное дерево, которое росло у нас во дворе. Листья на нем были такими зелеными и их было так много, что не хотелось думать об осени.
- Ну ничего, Лешка, - кряхтел Петрович, вылезая из-под своего Росинанта, которого он тогда ремонтировал в последний раз, чтобы продать перед отъездом. - Мы еще поездим с тобой на красном “мерседесе”. Покатаемся.

* * *
Прожив в Америке 20 лет, я так и не удосужился обзавестись машиной. Нет, водительские права у меня, конечно, есть, хотя и получил я их с превеликим трудом с четвертого раза, но вот покупать свой автомобиль у меня как-то никогда не было особого желания. В Нью-Йорке, слава Богу, достаточно развит общественный транспорт, и возиться с парковкой, страховкой, штрафами, пробками, полицией… как говорят у нас на Брайтоне, мне это надо? Да и куда бы я стал на этом автомобиле ездить? В “Интернешнл фуд” за ветчинкой? Так меня туда прекрасно и автобус В1 довозит. А если ветер попутный, то я могу пока еще и пешком дойти. Манхэттен я в последнее время не люблю (когда любил, то и жил там), езжу туда только по необходимости, но в будний день тот Q, который идет экспрессом, доезжает до 14-й улицы максимум за 40 минут - на машине добираться туда никак не меньше, а если в пробку попадешь, то и гораздо дольше. К тому же в метро можно посидеть спокойно, книжку какую-нибудь хорошую почитать, а за рулем такой роскоши себе никак уже не позволишь. Как говорит моя жена, когда ты едешь в метро, то везут тебя, а когда в машине - то везешь ты. Прибавьте к этому ремонты, техосмотры, стоимость бензина - и, может быть, вы поймете, почему, даже если бы мне подарили какой-нибудь автомобиль совершенно бесплатно, я ни за что бы такого подарка не принял. Знаете, бывают такие подарки - типа того, что данайцы преподнесли жителям осажденной Трои? На вид вроде тот же самый конь, благородное животное, а на самом деле в нем такое…
Я еще могу понять несчастных жителей других американских городов. Моему брату, например, для того, чтобы пакет молока купить, надо машину из гаража выводить и минут двадцать до ближайшего “7-11” ехать. Но у меня-то для этого “Золотой ключик” под боком есть - так зачем мне автомобиль?

* * *
- Дурак ты Лешка, - говорит мне Петрович. - Столько лет прошло, смотри какой ты вымахал дядька - толстый, лысый, а в жизни так и не понял ничего. Машина человеку свободу дает. Человек, он - маленький, слабый, что он сам по себе может? А в машину сел и поехал куда хочешь.
- А куда бы Вам хотелось поехать? - спрашиваю я.
- Ну как куда? Куда угодно. В прошлом году в Катскильские горы с Аллой ездили. Ей очень понравилось. В этом году - во Флориду поедем. Я туда за сутки доехать могу, если без остановок рулить.
Самое смешное даже не то, что мы с Петровичем опять живем в одном доме. Это как раз получилось совершенно случайно - мы и встретились-то через много лет после того душного московского лета, когда меня жена послала мусор выносить, а он на лестницу покурить вышел. Он меня не узнал, конечно, а я его - сразу.
- Здравствуйте, Михаил Петрович, - говорю. - Лешу из 45-й квартиры помните? Вы меня еще на красном “мерседесе” покатать обещали.
- Помню, - отвечает он и делает очередную затяжку. - Выходи к подъезду через 10 минут - прокачу.
Самое смешное даже не то, что он нисколько не удивился и не начал расспрашивать о жизни и общих знакомых, как это имеют обыкновение делать другие люди, с которыми уже совсем было потерялась связь и которые вдруг опять возникают из нашего прошлого, как - не призраки даже, а скорее, наоборот, как признаки того, что, хоть время и не стоит на месте, но по сути ничего в нашей жизни не меняется. Самое смешное - это то, что, когда я через десять минут вышел из подъезда, там меня действительно ждал выкрашенный в ярко-красную краску “мерседес”. Петрович сидел за его рулем и радостно улыбался. Было видно, что он абсолютно счастлив.
- Сейчас купать его повезем, - сказал он.
- Кого? - спросил я, хотя ответ мне был известен заранее.
- Росинанта.

* * *
В одной из прочитанных мною в метро книжек я как-то вычитал, что в начале 30-х годов американское правительство стояло перед очень трудным выбором. Надо было решать, что развивать - железные дороги или автомобилестроительную промышленность, во что вкладывать деньги, куда направлять человеческие ресурсы. Выбор, как всем прекрасно известно, был сделан в пользу автомобилей, которые с тех пор являются основной составной частью пресловутой “американской мечты” и в какой-то степени даже олицетворением всего американского образа жизни. Без машин представить себе Америку так же невозможно, как и без “Макдональдсов”, “кока-колы” или жевательной резинки, и здесь действительно в полной мере воплотился небезызвестный афоризм о том, что “автомобиль - это не роскошь, а средство передвижения”.
Впрочем, это тоже не совсем так, потому что всем известно, что автомобиль является еще и символом индивидуализма, показателем успешности и богатства его хозяев, предметом постоянной гордости и хвастовства или, наоборот, огорчения и расстройства. Общественный транспорт потому так и называется, что он невольно сплачивает людей в народ, а машины, хотя вроде бы и сокращают расстояния, только всех разъединяют. Автомобиль превращается в ту же самую крепость, что и дом, - только на колесах. В последнее время эти крепости, кстати, начинают принимать участие и в настоящих боевых действиях. Неслучайно именно среди американцев все более распространенным становится такое замечательно явление, как “road rage”. Это когда доведенные пробками и стрессом до исступления водители буквально набрасываются друг на друга чуть ли не с оружием в руках. Да и аварии на дорогах - почти что ведущая причина смертности в стране.
Помимо этих чисто социальных аспектов, автомобиль является одним из главных субъектов американской внешней политики. Всем известно, чем он питается и какие войны ведутся ради того, чтобы его прокорм обходился населению как можно дешевле. Об экологической стороне проблемы можно даже и не говорить, но никак нельзя не упомянуть, что нефтяные компании тратят огромные деньги и усилия для того, чтобы не допустить создания альтернативных транспортных средств. Короче говоря, не все тут так просто, как кажется на первый взгляд. Есть о чем подумать и поспорить с Петровичем.

* * *
В доказательство моей правоты я должен был бы закончить эту статью сообщением о том, какое фиаско потерпел Петрович из-за своей любви к автомобилям. Как, например, от него ушла Алла, или как они разбили свой красный автомобиль вдребезги и при этом чуть не погибли. Для полноты картины могли бы даже и погибнуть или на худой конец оказаться в больнице с тяжелыми травмами. Но на самом деле ничего этого не произошло.
Откуда Петрович взял деньги на “мерседес”, я не знаю. Он, вроде, пенсию какую-то получает. Алла - тем более. Живут они душа в душу, больше не ссорятся, из Флориды вернулись загорелые и абсолютно довольные жизнью. В будущем году собираются в Канаду - на озера.
Когда же я заговариваю с Петровичем о нашем московском дворе, о дереве огромном, которое там росло, о его “копейке” серой в яблоках, он довольно резко обрывает меня.
- Дурак ты все-таки, Лешка, - говорит он, выныривая из-под капота своего нового Росинанта. - Ничего ты в этой жизни так и не понял. И не поймешь уже, наверное. Дурак ты все-таки полный.
 

Экран голубой мечты

- Всё зло на свете от телевизора, - говорит Алик и наливает нам по второй. Вернее, это мне он наливает вторую, а сколько им самим было выпито до того, как пятнадцать минут тому назад он неожиданно возник на пороге моей квартиры, я знать никак не могу. Предположить, судя, например, по некоторым интонациям в голосе, могу, а знать наверняка - никак.
- Прямо-таки всё? - говорю я и рукой показываю Алику, что больше наливать мне пока не надо.[!]
- Абсолютно всё, - подтверждает он, делая вид, что не замечает моего жеста. - Вот смотри...
Водка льется через край здоровенного фужера (Алик всегда считал, что пить из рюмок безнравственно), но я вижу, что протестовать бесполезно, и молчу. Мой гость наконец останавливается.
- Разве я не знаю, что это гадость? - он обводит рукой мою кухню, но мне понятно, что он имеет в виду не ее, не груду немытой посуды в раковине, не ржавые подтеки на стенах, напоминающие о том дне, когда у соседей сверху прорвало водопроводную трубу, не лампочку без абажура, качающуюся под потолком, как один из пяти предводителей декабристов, которым так завидовал Пушкин, и даже не всю нашу жизнь в целом. - Знаю, что гадость, и все равно пью. Пью ее, потому что без нее у меня теперь в мозгу сахар не расщепляется и мыслительный процесс отказывается идти так, как ему положено. А еще знаю, что расщепить-то реально нужно всего грамм сто, чтоб приподняло чуть-чуть, и уже достаточно. Но вот ты когда-нибудь видел, чтобы я на ста граммах остановился?
- Нет, никогда, - отвечаю я, и это чистая правда.
- Никто не видел, - говорит Алик и пододвигает мне фужер с водкой, еще больше расплескивая ее по заштопанной скотчем зеленой клеенке. - Ладно, что-то затянулась у нас эта... рекламная пауза.
Мы пьем, не чокаясь и без тостов - Алик подобных глупостей не переносит. Он считает, что это опошляет весь процесс, превращает нормальную мужскую беседу в банальное застолье. Да и за что пить-то? За здоровье? Так его от этого навряд ли прибавится. За удачу? За счастье? За прекрасных дам? За тех, кто в море? Нет, все-таки в этом отношении Алик прав абсолютно.
- Вот смотри, - говорит он, закусывая куском «одесской» колбасы, которую я вчера купил в «Золотом ключике» на распродаже. - Вот ты сидишь сейчас и злишься, что я к тебе без приглашения вломился, без звонка, что тебе теперь пить со мной надо, разговоры разговаривать. А ведь когда ты телек свой включаешь, ты точно так же впускаешь в свою квартиру всяких людей, которых ты тоже не приглашал и которые, заметь, могут оказаться гораздо менее приятными собеседниками, чем я. Целая толпа уродов всяких и недоумков вламывается без приглашения и тут же лечить тебя начинает.
- Их всегда выключить можно, - буркаю я и тянусь за последним куском колбасы.
- Меня ты тоже можешь выключить, причем раз и навсегда. Правда, без меня ты прекрасно обойдешься, а без них уже вряд ли. Потому что у тебя без них теперь тоже что-то там в мозгу не расщепляется. Ты так привык, что они тебе все рассказывают, все разжевывают за тебя - как тебе жить, что думать, какое мнение иметь по всем вопросам, какие продукты покупать.
- «Одесскую» по телевизору не рекламируют, - замечаю я, - а я ее все равно покупаю.
- Это не важно, - говорит Алик, опять берет в руки бутылку и разливает остатки ее содержимого по нашим фужерам. - Ты покупаешь, а другие нет. Другие только пиццу теперь едят, а предел их мечтаний - это поход всей семьей в «Макдональдс». Они что видят по телевизору - то и едят. Что видят - то и хотят. Особенно дети. Их с пеленок самых растят для тех товаров, которые продавать нужно. Они точно знают, какой фирмы кроссовки должны быть, что на майке должно быть написано, что - на кепке. Потому что им так по телевизору показали. А если вдруг что-то другое написано будет, то они из-за этого могут потом из окна выброситься или повеситься.
- При чем здесь дети? Мы разве дети? - пытаюсь возражать я и понимаю, что от выпитой водки и от всего этого разговора мне ужасно хочется закурить, хотя я бросил два месяца назад и последние несколько дней уже казалось, что в этот раз навсегда.
- Мы хуже, чем дети, - говорит Алик. - Гораздо хуже. А рулить нами так же легко. Может, даже еще легче.
Он лезет в карман, достает оттуда запечатанную пачку «Мальборо» и протягивает ее мне.
- Откуда у тебя? Ты же не куришь.
- Не курю, - кивает головой он.
- Что-то случилось? - спрашиваю я. - Телевизор сломался?
- Нет, всё пучком. Телевизор работает, холодильник тоже, - он ставит на стол пустую бутылку. - Ну, ушла она. Так не в первый же раз. Раньше всегда возвращалась и сейчас вернется.
Я закуриваю, а он поднимает свой фужер и смотрит через него на меня, на потемневшую от пыли карту мира на стене за моей спиной и на сигаретный дым, медленно поднимающийся к висящему под потолком декабристу.

* * *
Алика я знаю со школы. Правда, мы там учились в параллельных классах и почти никогда не пересекались. В Нью-Йорк он приехал на несколько лет позже меня и разыскал через каких-то общих знакомых. Сказать, чтобы я был от этого в восторге, никак нельзя. Ну, посидели один раз, выпили, поговорили, вспомнили химичку нашу зловредную, одноклассников. Кто там из них как, где, с кем и почём. А дальше что? Через месяц опять химичку вспоминали, еще через пару недель по третьему кругу пошли.
Алик делал при этом довольно внушительную карьеру - впрочем, он был профессиональным программистом, с солидным, советским еще, образованием, так что ничего удивительного в этом не было. Его жена Мила с гордостью рассказывала, что на третьем курсе он сам какой-то язык компьютерный изобрел, потом на работе весь отдел на себе тащил - один там за всех все программы писал. Надоело, и решил уехать.
Мила говорила мало, но всегда с каким-то значением, немного даже растягивая слова. Да и вообще вела себя так, как и подобает красивым женщинам. Впрочем, и Алик тоже был не урод, так что вместе они с Милой смотрелись, как пара с какой-нибудь журнальной картинки. Или с телеэкрана. Из передачи про богатых и незнаменитых.
Через год они уже купили дом в Нью-Джерси, но видеться от этого реже мы не стали. Они все равно приезжали на Брайтон за продуктами и регулярно заходили - чаще всего без звонка, что очень не нравилось как мне, так и моей жене. Почему мы их терпели - непонятно. Каждый раз зарекались, что больше не пустим, но проходила неделя-другая, и мы опять пили водку из фужеров и вспоминали то, чего уже нет давно, а может, и вообще не было никогда. Или было, но совсем не то и не так, как мы это всё запомнили.
Мила на работу не устраивалась, сидела дома с ребенком, книжки всякие умные читала, нам их потом пересказывала.
- Недавно я прочла, - говорила, например, она, - что канадцы такой эксперимент поставили. Провели одному племени эскимосскому телевидение. Так там за год преступность утроилась. Эскимосы воровать начали, пьянствовать, драться, дебоширить. А потом у них впервые за последние чуть ли не тридцать лет человека убили. Муж жену из ревности застрелил. Как ты думаешь, Алик, он это по телевизору увидел?
- Наверное, «Отелло» накануне показывали, - попыталась разрядить обстановку моя жена.
- А вот у некоторых теперь вообще телевизора нет, - улыбнулась Мила. - Так что им такие ужасы не грозят. Им теперь вообще все абсолютно без-раз-лично.

* * *
- Вот смотри, - говорит Алик и достает из стоящего у его ног целлофанового пакета еще одну бутылку. - Телевизор вытеснил все - театр, книги, общение. Человек приходит с работы, утыкается в экран этот. А там уже все готово для него, все отобрано, что ему посмотреть надо. Немножко порнушки, немножко крови, чуть-чуть политики, потом веселое что-нибудь, да еще с фонограммой, на которой смех записан: сам-то он не понимает, в каких местах смеяться надо. Или шутки такие пошли, что без фонограммы все, наоборот, рыдать начнут?
- Может, у тебя просто с чувством юмора проблемы, и ты этих шуток не понимаешь? - спрашиваю я, решительно отодвигая свой фужер так, чтобы Алик не мог до него дотянуться.
- Не придуривайся, ты ведь прекрасно понимаешь, о чем я, - он как ни в чем не бывало перегибается через весь стол за моим фужером. - Они ведь хотят прямо в голову к человеку залезть, в самый мозжечок, в самый, прости за грубое слово, эпиталамус. И ведь как хитро все делают, гады. Вроде бы и разнообразие мнений у них, и объективность освещения событий, а если присмотреться повнимательнее - то все в одну дудку дудят, все под одну музыку пляшут. Хочешь - переключай программы, хочешь - нет. Все равно всюду одно и то же. Только лица меняются. Одно другого краше.
- Бывают вещи и пострашнее телевизора, - говорю я. - Вот при декабристах, например, не было телевизора, так ты что, думаешь, люди лучше были?
- Нет, не думаю, - отвечает Алик. - Люди были такими же, но вот управлять ими, голову им морочить было труднее.
- Но бывает же такое, что просто новости хочется узнать, - я с тоской смотрю, как опять наполняется водкой мой фужер. - Не сериалы эти дурацкие смотреть, не мыло, не аналитиков-паразитиков, а просто новости. Посмотреть быстренько и сразу же выключить.
- Новости, Лёша, у Парменида, - говорит Алик. - Закусить у вас есть здесь еще что-нибудь?
- Это ты прямо сейчас придумал? Сам?
- Нет, это Бибихин сказал. Философ такой был, в МГУ преподавал. По Хайдеггеру специализировался.
- А Парменид - это кто?
- Парменид - это тот, который не Гераклит. Гераклит считал, что все течет и изменяется, и поэтому в одну воду дважды ни в жизнь не войдешь. А Парменид, наоборот, был уверен, что не меняется никогда и ничего.
- Так ты что, хочешь сказать, что она насмотрелась красивой жизни по ящику, и из-за этого ушла от тебя?
- Нет, конечно, - он останавливается на полуслове, как будто хочет еще что-то добавить, а потом поднимает ко мне голову. - Так есть закуска какая-нибудь еще?
- Татьяна обещала по дороге домой в магазин зайти, - я смотрю на часы, которые висят у нас на стене. - Скоро уже должна вернуться.
- Ладно, - говорит Алик, - тогда давай без закуски выпьем. - Только я сначала тост скажу.
От удивления я даже поднимаю мой наполненный до краев фужер.
- За сбытие мечт, - говорит Алик. - Вот у тебя, например, есть мечта?
- Есть, конечно. А у тебя?
- Тоже есть.
- Какая?
- Не имеет значения, - говорит он. - Понимаешь?
Я понимаю, и мы пьем молча, не говоря ни слова. За школу нашу, за химичку, за одноклассников, раскиданных по всему свету, за Пестеля с Муравьевым-Апостолом, за Пушкина, за Москву, какой мы ее помним и какой она уже больше никогда не будет, за Америку, где сбываются мечты, за Милу, за жизнь с телевизором и без, ну и за нас самих, конечно, - за тех, какими мы были и какими не были никогда.
Мы пьем молча, в полной тишине, как, по представлениям Алика, пьют настоящие мужчины, когда им есть что сказать друг другу. Так пьют за что-то очень серьезное, что больше и важнее слов. За сбытие мечт, например, за тех, кто в море, или еще за покойников.







 

Еда тревоги нашей

Как и полагается всякому не очень умному и плохо образованному человеку, я имею собственное мнение абсолютно по всем вопросам. Поэтому, когда за столом у Родзянских заходит речь о том, какая кухня лучше - французская или итальянская, я тоже не могу молчать.[!]
- Вот вы все возмущаетесь, что во Франции Ле Пен вышел во второй тур президентских выборов, - говорю я, пододвигая к себе тарелку с салатом “оливье” - фирменным блюдом хозяйки дома Милы. - Весь мир возмущен. Французов почему-то в антисемитизме обвиняют, хотя Ле Пен о евреях ничего и не говорил никогда. Да и ни при чем тут евреи. Два года назад мы с Татьяной были у наших друзей в Марселе - и весь город обошли в поисках настоящей французской булочки с изюмом.
- Неужели не нашли? - спрашивает Алик и обнимает жену за плечи.
- Неправильные вопросы задаешь, дорогой, - говорит Мила и, освободившись от его руки, поднимается из-за стола. - У меня там сейчас курица сгорит, а вы тут о каких-то булочках французских.
- Представь себе, не нашли, - говорю я и смотрю, как Алик провожает удаляющуюся на кухню Милу взглядом. - Нет в Марселе больше булочек с изюмом. И блинов настоящих тоже нет. Один кускус повсюду. Нашли одно кафе, на котором было написано “Блины”, так там марокканцы нам подали нечто совершенно невообразимое - лепешки какие-то из гречневой муки. Поверьте мне, в Нью-Йорке, на улице, выдающие себя за французов мексиканцы лучше блины делают, чем те, что нам в Марселе подавали.
- Ну и что? - говорит Вадим, отрезая толстый ломоть от куска буженины, которую Мила тоже сделала сама и тоже, как всегда, неповторимо.
- А вот и то, - говорю я. - Посмотри, мы все тут прожили помногу лет, а что мы едим? Посмотри, что у нас на столе чаще всего? Рыбка, колбаска, салатик “оливье”. Пирожки всякие. Пельмени. Котлетки с картошечкой. Как любили мы это все с детства, так и любим до сих пор.
- Я, например, суши больше люблю, чем котлеты, - говорит жена Вадима Надя
- Это только потому, что котлеты ты готовить не умеешь, - замечает ее муж. - Но я все равно не понимаю. На столе “оливье”, а в Галлии фашисты. К тому же не у всех русские магазины под боком есть, как у тебя. Большинство в супермаркетах закупается, а потом всю неделю преспокойно это жует.
- Зачем же они тогда к нам на Брайтон за продуктами ездят? - спрашиваю я, но Вадим не успевает ответить.
- Все вообще из-за этой жрачки произошло, - говорит Алик и задумчиво отправляет в рот кусок буженины. - За кусок колбасы, получается, Родину продали. По “голосам” всяким нам наговорили, что на западе колбасы этой двадцать восемь сортов, вот мы и ломанулись - где поглубже.
- Почему за кусок колбасы? Я, например, за суши Родину продала, - улыбается Надя своей вечно загадочной улыбкой. - Я суши больше люблю, чем колбасу.
- Тогда тебе надо было в Японию эмигрировать, - говорит Вадим и поворачивается к Алику. - А что плохого в жрачке? Что-то я не замечал, чтобы ты посты какие-нибудь соблюдал. Или вегетарианством увлекся. Наворачиваешь тут… Естественно, кто хотел в Рашке с голоду подыхать? Кончилась еда там, и свалили все, кто мог.
- А мне все равно, что я ем, - говорит Алёна, которая одна среди нас без парочки. - “Кормить меня легко, любить - сплошное мучение”. Это Хвост про меня написал. Еще в Питере. А однажды я две недели ничего не ела. Вообще ничего. У меня денег даже на метро не было, не то, что на еду. И ничего - выжила. Похудела только здорово, но все утверждали, что мне это идет.
- Вот вам и секрет всех диет, - опять улыбается Надя. - Меня одна американка давно пыталась научить: хочешь похудеть - не ешь. Все очень просто.
- Их еду действительно лучше не есть, - говорит Алик. - Минздрав предупреждает, что она опасна для жизни.
- Вы дадите Лёше договорить или нет? - Мила выносит из кухни поднос с курицей и на мгновение застывает в дверном проеме.
- Да, Лёш, давай. Что ты хотел сказать? - говорит моя жена Татьяна, которая сидит рядом с Алёной, то есть прямо напротив меня. - Интересно ж все-таки, что умный человек скажет.
- А я уже все сказал, что хотел, - говорю я и опускаю глаза в тарелку. - Не хотят французы кускусом питаться. Хотят блины и булочки с изюмом - вот и голосуют за Ле Пена. А теперь они Сенегалу в футбол продули, и опять все удивляются. А что удивляться-то? У них в национальной сборной французов и нет почти. Одни негры и арабы. Зачем им за Францию против своих бороться?
- Всего двадцать процентов за Ле Пена проголосовало, - Вадим порезал буженину на аккуратные кусочки и теперь методично отправляет их в рот один за другим, заедая все тем же “оливье”, который сегодня у Милы действительно получился даже лучше обычного. - Двадцать процентов фашистов и маргиналов.
- Это каждый пятый - маргинал? - искренне удивляется Алик.
- Двадцать процентов электората, - говорю я, - то есть почти половина коренного населения. Французов то есть.
- То есть или это есть - конечно, не все равно, - говорит Мила, уже приступившая к разрезанию курицы. - Но это ты, Лёш, по-моему, все-таки загнул.
- Да Лёша у нас известное дело - ума палата, - Татьяна смотрит на меня через стол и улыбается. - Палата представителей. Верхняя.
- Палата номер шесть, - говорит Алик. - Продали Родину за кусок колбасы, так хоть имейте смелость в этом признаться. Не случайно ж в “Интернэшнл фуд” плакат “Жизнь удалась” над колбасным прилавком повесили.
- А буддисты считают, что кто кого ест, тот тем в следующем перерождении и будет, - Алёна достает из пачки сигарету, а Вадик, оторвавшись от буженины, чиркает своей “зипповской” зажигалкой. - Вот мы сейчас буженину ели, значит, все потом реинкарнируемся в свиней.
- То есть, по сути ничего не изменится, - говорит Алик.
- А мы сейчас эту буженинку курятиной разбавим, и будем тогда полукурами-полусвинками, - говорит Вадим, которого Алёна так и заставляет до сих пор держать зажигалку перед ее сигаретой. - Моя, например, таким хорошеньким поросеночком будет. Так и вижу ее с пятачком и хвостиком, да еще с крылышками цыплячьими.
Алена, наконец, прикуривает.
- А вот христиане молятся, чтобы Бог им кусок хлеба насущного каждый день давал, - говорит она. - Так и просят: днесь, говорят, дай. Прямо сейчас. Подай нам наш кусок хлеба, и все тут.
- Бог Адаму велел в поте лица хлеб себе добывать, - говорит Вадим.
- Не велел, а наказал Он его так, - говорит Алик. - Это наказание такое: работать, как ишак, чтобы есть. И есть, чтобы потом были силы опять работать.
- Тебя бы в Бангладеш куда-нибудь, философа. Или в Ленинград блокадный, - говорит Мила. - Курицу-то попробуешь мою или откажешься из принципиальных соображений?
- Мне Анна Андреевна рассказывала, что в блокаду они в Ленинграде кошек ели, - задумчиво говорит Алёна. В ее личное знакомство с Ахматовой мало кто из нас верит, но мы уже привыкли и не обращаем внимания на то, что при сегодняшнем алёнином сорокалетнем возрасте Анна Андреевна вряд ли могла что-нибудь ей рассказывать. А даже если и рассказывала, то Алёна тогда была грудным младенцем и никак этих рассказов не запомнила бы. К тому же Ахматова вообще эвакуировалась в Ташкент, а Ташкент, как известно, город хлебный. Так что она там “Поэму без героя” сочиняла, а не кошатину ела.
- Я бы нашего Мурзика есть не стал, - говорю я. - Даже если афганцы переплывут на плотах Атлантический океан и весь Нью-Йорк в блокадное кольцо возьмут, а хлеб нам Блумберг по карточкам выдавать будет, я Мурзика все равно не съем.
- Это потому, что он Мурзика любит больше, чем меня, - говорит Татьяна.
- Дурацкий у вас разговор, - говорит Мила и начинает раскладывать курицу по тарелкам. - Ежику в полном тумане понятно, что лучше поесть, чем голодным ходить. И что лучше есть вкусно, чем дрянь всякую.
- Американцы вон для своей еды специальное название придумали - “помоечная”, - говорю я. - Так и называют “junk food”. И ничего, едят ее всю жизнь, и считают, что ничего вкуснее гамбургера двойного на свете не бывает.
- И что плохого в этом? - говорит Вадим. - Неужели лучше, как французы твои, всякими соусами белыми и лягушками объедаться? У вас же это, по-моему, гортанобесием называется.
- Называется, - соглашаюсь я.
- Так ты, Лёш, реши сначала, что лучше - всю жизнь помоечной едой питаться и довольным быть, или деликатесы дегустировать, - говорит Татьяна. - А за столом только и говорить, как французы, о том, кто, что и где ел. Как это было приготовлено и сколько это стоило.
- У меня в Союзе француженка была знакомая, - на редкость уместно вставляет Алик. - Она все удивлялась, что мы постоянно о серьезном за столом говорим. Я у нее спросил как-то: а французы о чем говорят? Она захихикала так и отвечает: “О еде, конечно. Ну, еще про вино иногда.” А теперь и мы тут хуже лягушатников стали, только о жрачке и говорим. Американцы хоть не обсуждают гамбургеры свои - все равно они в каждом “Макдональдсе” одинаковые. А вот где “одесская” колбаса лучше - в “Золотом ключике” или в “Интернэшнле” - это уже серьезная тема для большого разговора. Да, Лёш?
- А меня недавно пригласили в один французский ресторан, - говорит Алёна. - Как он называется, не скажу, чтобы никто не завидовал. Так вот, кавалера, который меня пригласил и целое состояние там за наш ужин выложил, всю ночь потом рвало, а у меня понос был.
- Мил, курица обалденная, - говорит Надя. - Научишь?
- У тебя все равно так не получится, - перебивает ее Вадим. - Не учи ее, Мила, не надо. Бесполезное это занятие.
- Дети, не ссорьтесь, - улыбается Мила и садится на свое место рядом с Аликом. И хотя при этом она чуть-чуть отодвигает свой стул от него, мне кажется, что она сама не отдает себе отчета в своем почти что бессознательном движении.
На какое-то время за столом воцаряется тишина, потому что все заняты курицей.
- Ну что, Лёшенька, скажешь нам еще что-нибудь? - говорит, наконец, Татьяна. - Что-нибудь умное. Как всегда.
- Давай, лучше я скажу, - говорит Алик.
- Если опять про то, что мы Родину за кусок колбасы продали, то лучше не надо, - говорит Мила. - А то у нас еще десерт впереди.
- Какой? - интересуется Надя.
- Это сюрприз, - опять улыбается Мила.
- Ты можешь считать, что я не прав, - говорит Алик, - но я буквально вчера в “Золотом ключике” такую сцену наблюдал. Продавщица у женщины молодой спрашивает: “Вам какую колбасу - такую или пожирнее?” “Пожирнее, - отвечает та. - Пожирнее дайте”.
- А я вот в “Интернэшнле” вчера была, - говорит Татьяна. - Так там, в колбасном отделе, прямо под плакатом этим про “удавшуюся жизнь” стоял старичок один, разглядывал колбасу их, все ее двадцать восемь сортов и повторял все время: “Какой мистэйк я совершил. Какой мистэйк”.
- В Рашке сейчас не хуже колбаса, - говорит Вадим. - Так что “мистэйк” этот можно легко исправить. Правда, Лёш?
- Правда, - соглашаюсь я, и в этот момент я действительно в это верю.

* * *

Я люблю моих друзей. Мы знакомы с ними уже много лет и знаем друг друга досконально, до мелочей. Я знаю, что Алик любит Милу, а она его - нет. Я знаю, что Вадим и Надя - идеальная пара, потому что они никогда не ссорятся и у них вообще все хорошо. Я знаю, что у Алёны своя, очень странная временами, жизнь и что она придумывает про себя такие вещи, в которые никто, кроме нее, все равно не верит. Может, она и сама, кстати, тоже в них не очень верит, или, по крайне мере, сомневается иногда, что все действительно было так, как она нам рассказывает.
Я знаю, что нам чаще всего хорошо вместе - иначе зачем, спрашивается, мы стали бы с такой завидной регулярностью встречаться и вести эти бессмысленные разговоры о том, чего изменить мы все равно не можем. А если точнее сказать - то и не хотим, наверное.
На десерт у Родзянских в тот вечер, кстати, был “наполеон”. Домашний. Мила сама сделала. Как всегда, очень вкусный. Лучше, чем в Париже. А когда мы с Татьяной вернулись домой, Мурзик мирно спал на кухне.

 

 

Еда тревоги нашей

Как и полагается всякому не очень умному и плохо образованному человеку, я имею собственное мнение абсолютно по всем вопросам. Поэтому, когда за столом у Родзянских заходит речь о том, какая кухня лучше - французская или итальянская, я тоже не могу молчать.[!]
- Вот вы все возмущаетесь, что во Франции Ле Пен вышел во второй тур президентских выборов, - говорю я, пододвигая к себе тарелку с салатом “оливье” - фирменным блюдом хозяйки дома Милы. - Весь мир возмущен. Французов почему-то в антисемитизме обвиняют, хотя Ле Пен о евреях ничего и не говорил никогда. Да и ни при чем тут евреи. Два года назад мы с Татьяной были у наших друзей в Марселе - и весь город обошли в поисках настоящей французской булочки с изюмом.
- Неужели не нашли? - спрашивает Алик и обнимает жену за плечи.
- Неправильные вопросы задаешь, дорогой, - говорит Мила и, освободившись от его руки, поднимается из-за стола. - У меня там сейчас курица сгорит, а вы тут о каких-то булочках французских.
- Представь себе, не нашли, - говорю я и смотрю, как Алик провожает удаляющуюся на кухню Милу взглядом. - Нет в Марселе больше булочек с изюмом. И блинов настоящих тоже нет. Один кускус повсюду. Нашли одно кафе, на котором было написано “Блины”, так там марокканцы нам подали нечто совершенно невообразимое - лепешки какие-то из гречневой муки. Поверьте мне, в Нью-Йорке, на улице, выдающие себя за французов мексиканцы лучше блины делают, чем те, что нам в Марселе подавали.
- Ну и что? - говорит Вадим, отрезая толстый ломоть от куска буженины, которую Мила тоже сделала сама и тоже, как всегда, неповторимо.
- А вот и то, - говорю я. - Посмотри, мы все тут прожили помногу лет, а что мы едим? Посмотри, что у нас на столе чаще всего? Рыбка, колбаска, салатик “оливье”. Пирожки всякие. Пельмени. Котлетки с картошечкой. Как любили мы это все с детства, так и любим до сих пор.
- Я, например, суши больше люблю, чем котлеты, - говорит жена Вадима Надя
- Это только потому, что котлеты ты готовить не умеешь, - замечает ее муж. - Но я все равно не понимаю. На столе “оливье”, а в Галлии фашисты. К тому же не у всех русские магазины под боком есть, как у тебя. Большинство в супермаркетах закупается, а потом всю неделю преспокойно это жует.
- Зачем же они тогда к нам на Брайтон за продуктами ездят? - спрашиваю я, но Вадим не успевает ответить.
- Все вообще из-за этой жрачки произошло, - говорит Алик и задумчиво отправляет в рот кусок буженины. - За кусок колбасы, получается, Родину продали. По “голосам” всяким нам наговорили, что на западе колбасы этой двадцать восемь сортов, вот мы и ломанулись - где поглубже.
- Почему за кусок колбасы? Я, например, за суши Родину продала, - улыбается Надя своей вечно загадочной улыбкой. - Я суши больше люблю, чем колбасу.
- Тогда тебе надо было в Японию эмигрировать, - говорит Вадим и поворачивается к Алику. - А что плохого в жрачке? Что-то я не замечал, чтобы ты посты какие-нибудь соблюдал. Или вегетарианством увлекся. Наворачиваешь тут… Естественно, кто хотел в Рашке с голоду подыхать? Кончилась еда там, и свалили все, кто мог.
- А мне все равно, что я ем, - говорит Алёна, которая одна среди нас без парочки. - “Кормить меня легко, любить - сплошное мучение”. Это Хвост про меня написал. Еще в Питере. А однажды я две недели ничего не ела. Вообще ничего. У меня денег даже на метро не было, не то, что на еду. И ничего - выжила. Похудела только здорово, но все утверждали, что мне это идет.
- Вот вам и секрет всех диет, - опять улыбается Надя. - Меня одна американка давно пыталась научить: хочешь похудеть - не ешь. Все очень просто.
- Их еду действительно лучше не есть, - говорит Алик. - Минздрав предупреждает, что она опасна для жизни.
- Вы дадите Лёше договорить или нет? - Мила выносит из кухни поднос с курицей и на мгновение застывает в дверном проеме.
- Да, Лёш, давай. Что ты хотел сказать? - говорит моя жена Татьяна, которая сидит рядом с Алёной, то есть прямо напротив меня. - Интересно ж все-таки, что умный человек скажет.
- А я уже все сказал, что хотел, - говорю я и опускаю глаза в тарелку. - Не хотят французы кускусом питаться. Хотят блины и булочки с изюмом - вот и голосуют за Ле Пена. А теперь они Сенегалу в футбол продули, и опять все удивляются. А что удивляться-то? У них в национальной сборной французов и нет почти. Одни негры и арабы. Зачем им за Францию против своих бороться?
- Всего двадцать процентов за Ле Пена проголосовало, - Вадим порезал буженину на аккуратные кусочки и теперь методично отправляет их в рот один за другим, заедая все тем же “оливье”, который сегодня у Милы действительно получился даже лучше обычного. - Двадцать процентов фашистов и маргиналов.
- Это каждый пятый - маргинал? - искренне удивляется Алик.
- Двадцать процентов электората, - говорю я, - то есть почти половина коренного населения. Французов то есть.
- То есть или это есть - конечно, не все равно, - говорит Мила, уже приступившая к разрезанию курицы. - Но это ты, Лёш, по-моему, все-таки загнул.
- Да Лёша у нас известное дело - ума палата, - Татьяна смотрит на меня через стол и улыбается. - Палата представителей. Верхняя.
- Палата номер шесть, - говорит Алик. - Продали Родину за кусок колбасы, так хоть имейте смелость в этом признаться. Не случайно ж в “Интернэшнл фуд” плакат “Жизнь удалась” над колбасным прилавком повесили.
- А буддисты считают, что кто кого ест, тот тем в следующем перерождении и будет, - Алёна достает из пачки сигарету, а Вадик, оторвавшись от буженины, чиркает своей “зипповской” зажигалкой. - Вот мы сейчас буженину ели, значит, все потом реинкарнируемся в свиней.
- То есть, по сути ничего не изменится, - говорит Алик.
- А мы сейчас эту буженинку курятиной разбавим, и будем тогда полукурами-полусвинками, - говорит Вадим, которого Алёна так и заставляет до сих пор держать зажигалку перед ее сигаретой. - Моя, например, таким хорошеньким поросеночком будет. Так и вижу ее с пятачком и хвостиком, да еще с крылышками цыплячьими.
Алена, наконец, прикуривает.
- А вот христиане молятся, чтобы Бог им кусок хлеба насущного каждый день давал, - говорит она. - Так и просят: днесь, говорят, дай. Прямо сейчас. Подай нам наш кусок хлеба, и все тут.
- Бог Адаму велел в поте лица хлеб себе добывать, - говорит Вадим.
- Не велел, а наказал Он его так, - говорит Алик. - Это наказание такое: работать, как ишак, чтобы есть. И есть, чтобы потом были силы опять работать.
- Тебя бы в Бангладеш куда-нибудь, философа. Или в Ленинград блокадный, - говорит Мила. - Курицу-то попробуешь мою или откажешься из принципиальных соображений?
- Мне Анна Андреевна рассказывала, что в блокаду они в Ленинграде кошек ели, - задумчиво говорит Алёна. В ее личное знакомство с Ахматовой мало кто из нас верит, но мы уже привыкли и не обращаем внимания на то, что при сегодняшнем алёнином сорокалетнем возрасте Анна Андреевна вряд ли могла что-нибудь ей рассказывать. А даже если и рассказывала, то Алёна тогда была грудным младенцем и никак этих рассказов не запомнила бы. К тому же Ахматова вообще эвакуировалась в Ташкент, а Ташкент, как известно, город хлебный. Так что она там “Поэму без героя” сочиняла, а не кошатину ела.
- Я бы нашего Мурзика есть не стал, - говорю я. - Даже если афганцы переплывут на плотах Атлантический океан и весь Нью-Йорк в блокадное кольцо возьмут, а хлеб нам Блумберг по карточкам выдавать будет, я Мурзика все равно не съем.
- Это потому, что он Мурзика любит больше, чем меня, - говорит Татьяна.
- Дурацкий у вас разговор, - говорит Мила и начинает раскладывать курицу по тарелкам. - Ежику в полном тумане понятно, что лучше поесть, чем голодным ходить. И что лучше есть вкусно, чем дрянь всякую.
- Американцы вон для своей еды специальное название придумали - “помоечная”, - говорю я. - Так и называют “junk food”. И ничего, едят ее всю жизнь, и считают, что ничего вкуснее гамбургера двойного на свете не бывает.
- И что плохого в этом? - говорит Вадим. - Неужели лучше, как французы твои, всякими соусами белыми и лягушками объедаться? У вас же это, по-моему, гортанобесием называется.
- Называется, - соглашаюсь я.
- Так ты, Лёш, реши сначала, что лучше - всю жизнь помоечной едой питаться и довольным быть, или деликатесы дегустировать, - говорит Татьяна. - А за столом только и говорить, как французы, о том, кто, что и где ел. Как это было приготовлено и сколько это стоило.
- У меня в Союзе француженка была знакомая, - на редкость уместно вставляет Алик. - Она все удивлялась, что мы постоянно о серьезном за столом говорим. Я у нее спросил как-то: а французы о чем говорят? Она захихикала так и отвечает: “О еде, конечно. Ну, еще про вино иногда.” А теперь и мы тут хуже лягушатников стали, только о жрачке и говорим. Американцы хоть не обсуждают гамбургеры свои - все равно они в каждом “Макдональдсе” одинаковые. А вот где “одесская” колбаса лучше - в “Золотом ключике” или в “Интернэшнле” - это уже серьезная тема для большого разговора. Да, Лёш?
- А меня недавно пригласили в один французский ресторан, - говорит Алёна. - Как он называется, не скажу, чтобы никто не завидовал. Так вот, кавалера, который меня пригласил и целое состояние там за наш ужин выложил, всю ночь потом рвало, а у меня понос был.
- Мил, курица обалденная, - говорит Надя. - Научишь?
- У тебя все равно так не получится, - перебивает ее Вадим. - Не учи ее, Мила, не надо. Бесполезное это занятие.
- Дети, не ссорьтесь, - улыбается Мила и садится на свое место рядом с Аликом. И хотя при этом она чуть-чуть отодвигает свой стул от него, мне кажется, что она сама не отдает себе отчета в своем почти что бессознательном движении.
На какое-то время за столом воцаряется тишина, потому что все заняты курицей.
- Ну что, Лёшенька, скажешь нам еще что-нибудь? - говорит, наконец, Татьяна. - Что-нибудь умное. Как всегда.
- Давай, лучше я скажу, - говорит Алик.
- Если опять про то, что мы Родину за кусок колбасы продали, то лучше не надо, - говорит Мила. - А то у нас еще десерт впереди.
- Какой? - интересуется Надя.
- Это сюрприз, - опять улыбается Мила.
- Ты можешь считать, что я не прав, - говорит Алик, - но я буквально вчера в “Золотом ключике” такую сцену наблюдал. Продавщица у женщины молодой спрашивает: “Вам какую колбасу - такую или пожирнее?” “Пожирнее, - отвечает та. - Пожирнее дайте”.
- А я вот в “Интернэшнле” вчера была, - говорит Татьяна. - Так там, в колбасном отделе, прямо под плакатом этим про “удавшуюся жизнь” стоял старичок один, разглядывал колбасу их, все ее двадцать восемь сортов и повторял все время: “Какой мистэйк я совершил. Какой мистэйк”.
- В Рашке сейчас не хуже колбаса, - говорит Вадим. - Так что “мистэйк” этот можно легко исправить. Правда, Лёш?
- Правда, - соглашаюсь я, и в этот момент я действительно в это верю.

* * *

Я люблю моих друзей. Мы знакомы с ними уже много лет и знаем друг друга досконально, до мелочей. Я знаю, что Алик любит Милу, а она его - нет. Я знаю, что Вадим и Надя - идеальная пара, потому что они никогда не ссорятся и у них вообще все хорошо. Я знаю, что у Алёны своя, очень странная временами, жизнь и что она придумывает про себя такие вещи, в которые никто, кроме нее, все равно не верит. Может, она и сама, кстати, тоже в них не очень верит, или, по крайне мере, сомневается иногда, что все действительно было так, как она нам рассказывает.
Я знаю, что нам чаще всего хорошо вместе - иначе зачем, спрашивается, мы стали бы с такой завидной регулярностью встречаться и вести эти бессмысленные разговоры о том, чего изменить мы все равно не можем. А если точнее сказать - то и не хотим, наверное.
На десерт у Родзянских в тот вечер, кстати, был “наполеон”. Домашний. Мила сама сделала. Как всегда, очень вкусный. Лучше, чем в Париже. А когда мы с Татьяной вернулись домой, Мурзик мирно спал на кухне.

 

Исповедь вора
У моего соседа Михаила Петровича угнали его красный «мерседес». Он всегда по утрам ходил перепарковывать его на другую сторону улицы, а вчера, выйдя из подъезда, не обнаружил своей любимой машины на месте. Как это ни странно, но отреагировал он на это событие неадекватно - без истерик, без криков, без проклятий в адрес угонщиков. Вернулся домой, позвонил в полицию и улегся обратно в постель - досматривать прерванный будильником сон. Я узнал об этом от его жены Аллы, которая, встретив меня в «Золотом ключике», громко, на весь магазин, заявила:
- Мой муж сошел с ума. Полностью рехнулся на старости лет. Окончательно. Последних мозгов лишился. Да и не было их никогда у него.
Я, всегда почитавший Петровича за человека по меньшей мере неглупого, очень удивился такой оценке его умственных способностей, да еще со стороны его жены, с которой, как мы все были уверены, у него в последние годы установились просто замечательные отношения.
- И что ему сказали в полиции? - спросил я у Аллы. - Пообещали найти?
- Пообещали, - ответила она столь же громким голосом, как и раньше. - Ищут пожарные, ищет полиция нашу машину в прекрасной кондиции. Ищут, но так и не могут найти красный «мерседес» лет, этак, пяти.
Никогда раньше я за Аллой склонности к стихосложению не замечал, и хотя ударение в слове «мерседес» она, ради сохранения размера, сделала не на том слоге, на котором надо, я считаю, что для первого в жизни поэтического опыта у нее получилось очень даже неплохо. Особенно с учетом того стрессового состояния, в котором она находилась.
- А Петрович что? - спросил я.
- А ничего Петрович твой, - опять прокричала на весь «Золотой ключик» Алла. - Лежит на диване и «Бандитский Петербург» по двадцать пятому разу смотрит.
- Ну, а что ему еще делать? - попытался заступиться я. - Он же не может сам его искать отправиться.
- Да там и искать нечего, - вдруг перешла на шепот Алла. - Я и так знаю, кто его угнал.

* * *
Когда мне было 7 лет, со мной произошел пренеприятнейший случай. У нас в школе была такая традиция - в день своего рождения каждый должен был приносить конфеты и угощать ими весь класс. Марина Щербакова (никогда не забуду ее имени) принесла на всех «Белочки», а для учительницы нашей, Ольги Карловны, моего любимого «Мишку косолапого». Конфета эта лежала у нее на столе, и во время перемены, когда учительницы в классе не было, я ее взял и съел.
Пропажа была обнаружена сразу же после начала следующего урока. Ольга Карловна устроила нам самый настоящий допрос, вызывая всех по очереди к доске и, сверля насквозь своим проницательным взглядом, спрашивала, где ее конфета. Когда очередь дошла до меня, я отпирался, как только мог. Ольга Карловна несколько раз переспросила меня, не брал ли я ее «Косолапого мишку», и каждый раз я все более и более нагло отвечал, что нет, мол, не брал.
Обман раскрылся очень скоро, и вот каким образом. Главной валютой в нашем классе были обертки от шоколадных конфет. Их складывали особым образом в такие квадратики с кармашками (что само по себе было целым искусством), а потом, на переменах, играли в игру, суть которой состояла в том, чтобы, щелкнув по своему фантику, перекрыть им фантик противника, который, в случае успеха, и доставался победителю. Естественно, в тот день у всех были фантики от «Белочек», и только у меня одного вдруг обнаружился очень высоко котировавшийся «Мишка».
Скандал был страшный. Ольга Карловна вызвала в школу моих родителей, предрекала, что я закончу жизнь в тюрьме (вопрос о том, насколько она была права, все еще, кстати, остается открытым), а потом сообщила, что с самого начала знала, кто украл ее конфету. Оказывается, когда меня вызвали к доске для допроса, я ужасно покраснел и до самого конца урока просидел совершенно пунцовый. Оказывается, мне все-таки было стыдно, хотя, признаться честно, сам я не отдавал себе в этом отчета.

* * *
Несколько лет тому назад гостил у нас один приятель из Москвы. Он прожил с нами около недели, о многом интересном мы говорили, но одну его фразу я почему-то особенно запомнил.
- Вот смотри, Лёш, - сказал он как-то вечером, глядя на лежавшие на кухонном столе деньги, приготовленные для того, чтобы утром заплатить за квартиру, - десятку я у тебя, конечно, не стащу. Но тут сколько, долларов семьсот?
Я его знаю много лет, прекрасно понимаю, что он и семьсот долларов не стал бы воровать, но сама по себе мысль была, по-моему, очень интересной. Где тот предел, за которым человек теряет свою врожденную или приобретенную в результате воспитания честность? Где тот соблазн, перед которым он уже не в силах устоять? Сто долларов? Тысяча? Миллион?
Жан Вальжан - герой любимого романа моего детства «Отверженные» - украл булку, потому что умирал от голода. Потом, уже выйдя из тюрьмы, обокрал приютившего его священника. Но когда полиция арестовала Вальжана с мешком, полным дорогого столового серебра, священник сказал, что это был подарок. Это событие перевернуло всю жизнь бывшего каторжника, превратив его из закоренелого преступника в глубоко порядочного человека. Что же касается меня, то я, как видите, тоже эту историю из романа Гюго запомнил, а много лет спустя, читая уже совсем другие книжки, узнал, что именно так поступали святые подвижники. Один из них, вернувшись как-то в свою келью и обнаружив там вора, сделал вид, что это не его жилье, сам помог собрать весь свой нехитрый скарб в мешок, сам взвалил его на спину грабителю и с благословением проводил его в добрый путь.

* * *
Принято считать, что в Союзе каждый тащил с работы все, что только можно. Достояние-то было общее, так что вроде бы и не воруешь ни у кого, а государство, как мы все были уверены, и так перед нами в неоплатном долгу.
Некоторые видят в этом особенность менталитета советского человека, но я на собственном опыте убедился в обратном. Ни мои родители, ни друзья, ни знакомые ничего ни у кого не воровали. Когда же я работал программистом в большой американской компании, то мои сотрудники - в большинстве своем чистокровные, между прочим, воспы - наоборот, тащили со службы домой бумагу, ручки, карандаши, дыроколы, скоросшиватели, блокноты, фломастеры - то есть все, что только можно было вынести незаметно и без риска быть уволенным с позором. И все это, заметьте, были программисты - с довольно высокими по обычным меркам зарплатами.
Конечно, воровать в магазине или у знакомых решится не каждый (хотя есть и клептоманы, которые просто не могут справиться со своей самой настоящей болезнью), но если речь идет не о грошовой шариковой ручке и не о завалившейся за стол десятке, а о чем-то более серьезном?
Не будем далеко ходить за примерами. Не будем брать людей, которых на воровство толкает нужда, или тех, кто ничего не ворует исключительно из страха быть пойманным. Забудем на минуту об уголовниках, для которых это ремесло. Вспомним только руководство «Энрона» - людей уже не с программистскими, а с многомиллионными окладами, которые украли миллиарды. Они полностью разворовали пенсионный фонд своих сотрудников, ограбили вкладчиков, доверчиво покупавших акции их компании, на сотни миллионов недоплатили налоги государству.
И это далеко не единичный случай. Откройте любую американскую газету и вы обязательно прочтете там о взятках, растратах, аферах, махинациях, которыми занимаются не бандиты какие-нибудь, а вполне законопослушные, на первый взгляд, американские граждане. Врачи, военные, полицейские, государственные служащие, владельцы самых разнообразных бизнесов. К тому же история «Энрона» получила столь громкую огласку только из-за запредельного уже масштаба хищений, а сколько ворюг и воришек помельче вообще не попадаются никогда?
Поэтому мне так грустно становится, когда я слышу, что «все русские - воры, обманщики и мошенники». Я, например, ни одного русского вора в жизни своей не встречал, хотя, с другой стороны, я и сам вор, потому что украл у Ольги Карловны конфетку, а потом, когда мне было уже лет двадцать и я работал сторожем в типографии АПН, из страха ни разу не остановил здоровенных бугаев, проносивших через проходную огромные рулоны бумаги.
И даже если есть люди, никогда не укравшие ничего сознательно, неужели они ни разу не забыли вернуть взятую на пару недель книгу или одолженную до получки трешку? Неужели не было такого случая, чтобы они позавидовали кому-нибудь? Не пожелали в мыслях, мечтах и фантазиях чего-то, что им не принадлежит? Может быть, такие люди и есть на свете, но, не знаю, как вы, а я лично им ужасно завидую. То есть уже мысленно краду у них их добродетели.

* * *
- Кто? - тоже шепотом спросил я у Аллы. - Кто угнал ваш «мерседес»?
- Пуэрториканец этот, который в соседнем доме живет. Супера сынок. Полный подонок.
- А вы в полицию сообщили об этом?
 - Конечно, сообщила. Дружок твой Петрович не давал мне звонить, телефон из рук вырывал. Так я с улицы позвонила. Из автомата.
- И что они сказали?
- Ищут пожарные, ищет полиция пуэрториканца - ворюгу, убийцу, и ... Ищут они и не могут найти сволочь какую-то лет двадцати.

* * *
Мы сидим с Петровичем на бордвоке и смотрим на темно-красный закат. В Нью-Йорке наступило лето, и скоро начнется такая жара, что даже вечером выходить на раскаленную улицу без особой на то причины не захочется. Судя по зловещему цвету постепенно скрывающегося за линией горизонта солнца, больше таких прохладных дней у нас может не быть уже до октября.
Мы наслаждаемся прохладой и обсуждаем текущие события - разгул футбольных фанатов в Москве (Петрович считает, что народ просто довели до ручки), назревающую атомную войну между Индией и Пакистаном (Петрович уверен, что ее не будет), отсутствие хороших программ по «НТВ Интернэшнл» (тут мы с ним полностью солидарны). Про «мерседес» мы не вспоминаем. Как будто и не было его никогда. Я знаю, что его так и не нашли, но самому заводить разговор на эту тему мне как-то неловко. Зачем, думаю я, сыпать человеку соль на рану?
- Мою бабушку, Царствие ей Небесное, однажды обокрали, - вдруг, совершенно не к месту, говорит Петрович. - Все из дома вынесли, что хоть малейшую ценность представляло. А она в деревне жила, там каждая вещь каторжным трудом доставалась.
- Поймали их? - с деланным равнодушием спрашиваю я.
- Нет, не поймали, - отвечает Петрович. - Но бабушка долго потом мне говорила, что если у тебя стащили что-нибудь, а ты нисколько об этом не жалеешь - совсем нисколько, ни капельки - то считай, что вор часть твоих грехов у тебя украл и на себя взял. Бабушка моя верующая была. Не то что я. Правда, теперь у всех застраховано все, так что этот закон, наверное, и не работает больше.
Я смотрю на последние лучи багрового, почти пунцового от неумолимо надвигающейся летней жары солнца и думаю о том, что «Мишка косолапый» все-таки гораздо вкуснее «Белочки».

Продолжение следует...

 




 

Автор: Леонид Зернов

Оставьте комментарий по теме

Ваше имя: Комментарий: *

By submitting this comment, you agree to the following terms

Комментарии

Случайно подвернулась книга "Брайтон-Бич опера". В полном восторге, или на в-мою-бытность-русском -полный отпад. Теперь перечитаю всё Ваше, что нашёл в интернете, и когда буду в Бруклине куплю всё Ваше, что найду в книжных лавках. Вы прямо Чехов какой-то. Очень хотел бы законтачить и по- , скажем, -говорить. Я не навязываюсь, но очень бы хотелось. Е.Е.

Редактировать комментарий

Ваше имя: Тема: Комментарий: *